Вставши рано поутру, я-таки дописал тот самый рассказ. Причем тут заголовок - можно будет понять из содердания самого поста) Итак...
Название: In Chains
Рейтинг: PG-13 за фемслэш
Персонажи: свои собственные
Жанр: драма, ангст
Дисклеймер: в рассказе бессовестно поюзаны куски песен Depeche Mode, на них я ни в коем случае не претендую
Посвящение: всем творческим личностям и мазохистам
читай@залипай
IN CHAINS
Я, видимо, слишком уж много мечтаю. Сколько раз мне говорили, что наши мысли материальны, но я не придавала этому должного значения. И вот, пожалуйста. Дофантазировалась.
Почему я мечтала именно о такой тебе? А Фрейд его знает. Но только сейчас ты более чем реальна, сидишь на когда-то моем — теперь безраздельно твоем — диване и задумчиво смотришь в одну точку. О чем ты думаешь сейчас? Этого я не узнаю никогда, ведь на мой очевидный вопрос ты, как всегда, чуть насмешливо пожмешь плечами и скажешь: "Ни о чем".
Я в рабстве. Господи, я в рабстве.
Я в плену у твоей красоты, о силе которой ты сама не догадывалась. Я под каблуком твоего непривычного образа — хотя каблуки ты надеваешь так редко. Ну, что я, в BDSM-теме разве недавно? Что ж я, не встречала доминатрикс — большая упругая грудь, кожаные ремни, шипы на запястьях? Но ты совсем другая. Ты всем своим видом говоришь, что пришла с иной целью. "You've got me praying to you, saying to you anything you want me to..." Ты хочешь, чтобы я смотрела на тебя, как на сестру милосердия, как на спасителя — и я смотрю на тебя именно так.
***
С чего началось мое скатывание в окончательное рабство? Я всего-навсего искала натурщицу и модель для двух своих работ. На первой картине я должна была изобразить скорбящую сестру погибшего на войне солдата. Другая была бы иллюстрацией к произведениям Захер-Мазоха. И я не находила ничего подходящего, ничего такого, что стало бы вместилищем обоих замыслов. После двух недель поисков, совсем отчаявшись, к вечеру я оказалась в клубе, в котором довольно часто бывала в молодости. Давно знакомая музыка не задевала уже никаких душевных струн, я прозаично заказала пиво и огляделась по сторонам. Сто раз виденная официантка разносит заказы, сто раз виденный бармен беседует со сто раз виденным хозяином клуба... За столиками - компании, парочки, одинокие подростки... Все как всегда.... Но вдруг меня словно пронзил холод — от затылка до пальцев ног: на меня в упор посмотрели черные, глубокие, как космос, глаза. Я моргнула, чтобы убедиться, что мне это не привиделось, и посмотрела туда снова.
Молодая женщина опустила глаза в меню, отчего иссиня-черные волосы упали на лицо, делая его худым и похожим на лик какой-то святой с бабушкиных икон (да-да, я, греховное создание, отлично их помню). Одета прекрасная незнакомка была в черный свитер с высоким воротником и, похоже, в черные же брюки. Сходство с иконой ей также придавал цвет ее кожи — цвет церковных свечей — и выражение смирения и печали на лице. Пока она не подняла глаза. Когда я опять поймала ее взгляд... Какое там смирение — он был полон огня и неясной жажды, страха, укора, смятения... "Вот оно", — подумала я и, смочив пивом пересохшее горло, на дрожащих ногах пошла к ее столику.
Через полчаса мы уже вовсю говорили о дадаизме и концептуальном искусстве, приправляя беседу циничными и абсурдными шутками, через час она была в курсе всех моих прошлых, нынешних и будущих проектов. Я совершенно ровным голосом предложила ей побыть некоторое время моей моделью, а в следующий миг на моих щеках проступил румянец. Черт возьми, ведь я, такая испорченная, не смогу просто ее рисовать. А у нее ведь своя жизнь, свои увлечения, работа, может быть, мужчина. Но она сразу же соглашается. Космический взгляд на мгновенье становится земным и теплым, восковое лицо — живым, и озаряется божественной фарфоровой улыбкой. Я откидываюсь на стуле, пытаясь успокоить бешено стучащее сердце, и вслушиваюсь во вновь обретающие смысл слова:
"It's only when I lose myself in someone else
That I find myself,
I find myself..."
That I find myself,
I find myself..."
***
Но вот моя муза сидит передо мной и смотрит на царапину на обоях. На ней легкая длинная юбка до пят, как всегда, строго черного цвета, и какая-то нелепая сиреневая маечка. Из-под выреза маечки отчетливо видны острые плечи и ключицы, грудь у моей красавицы маленькая, девичья. Она держит себя руками за колено, Боже мой, такая худая, нескладная, черноволосая — как вороненок на ветке; и имя у нее такое же странное и ни на что не похожее: Агата. Кто ее так назвал? Отец у нее — крупный бизнесмен без всякой страсти к изысканному, мама, кажется, медик... Иногда, когда я рисую ее, а она печально наклонит голову на бок и проведет по щеке музыкальной рукой, мне кажется, что она неизлечимо больна какой-то загадочной болезнью, о которой никому не суждено узнать, и невольно сочувствуешь этой своей фантазии. Но на самом деле уж если кто и болен, так это я.
С самого начала наших отношений, с первого дня нашего знакомства Агата относилась ко мне с сочувствием. Она не верила, что я со своими картинами делаю что-то важное, и к минутам вдохновения относилась как приступам какой-то болезни, отчего часто жалела меня. Жалость ее выражалась в обидных словах в мой адрес и отбирании у меня кисти прямо во время творческого процесса. Она считала меня ужасно испорченной, эта женщина, которая сажала своего кота рядом с собой за стол, а меня отправляла есть в другую комнату. Но что самое характерное, я ничего не имела против.
Когда Агата переехала ко мне, мне было поставлено шуточное условие, что теперь она – хозяйка квартиры, и ее поселение было большой честью для меня. Вначале она не воспринимала мое желание подчиняться всерьез, смеялась на тем, как я целую ей пальцы, но постепенно втягивалась в игру, и сейчас уже, должно быть, не представляет себе иного положения вещей.
Как все начиналось, Господи!.. Я рисовала ее с утра до ночи. Рисовала ее спящей и за чашкой утреннего чая, рисовала ее читающей книгу или смотрящей в серые облака. Десятки ее портретов, нарисованных карандашом и пером, хранились в моем столе. Агата в корсете, Агата в негодовании, Агата слушает «Агату Кристи», Агата в стиле ню… Всего один раз она позволила рисовать себя обнаженной, и то не сразу. Мне приходилось долго ее уверять, что никто, кроме нее и меня, не увидит этой картины. И, как назло, картина получилась стоящая. Настолько стоящая, что, наложив последние блики на ее глаза, я замерла, и мое сердце горестно сжалось. Никогда я не создавала чего-то более совершенного. И – вот какая штука! – этой красоте суждено пылиться в моем шкафу, подальше от человеческих глаз…
Моя леди совершенство тоже ее оценила – по-своему, конечно. То есть говорит: «Этого никто и никогда не увидит, слышишь меня?» И тогда я уговариваю ее по-другому: опускаюсь на колени и держу ее ноги, целуя края черной юбки, прижимаюсь к ним щекой… Как она презирает меня сейчас, Боже мой!.. Смотрит на меня, на свой портрет, улыбается и наклоняется к моему уху. «Нет». Ее горячее дыхание и такой очевидный, но жестокий ответ заставляют меня содрогнуться. И, понимая всю бесполезность дальнейших споров, я вновь покрываю ее ноги поцелуями, хотя на глаза наворачиваются слезы обиды – просто потому, что это мне безумно нравится. И ей, похоже, тоже. Что поделаешь – we call it “Master and Servant”.
***
Как я уже говорила, за время моей совместной жизни с Агатой я написала около пары сотен ее портретов, получила столько же (если не больше) ран и синяков, и примерно столько же раз проклинала и снова благословляла свою судьбу.
Из моего рассказа можно было заключить, что моя любовь m`a traitait comme un vieux bonnet de cotton* и вообще глубоко презирала. Это не так. В ее тонких смугловатых руках хранилось столько же нежности и ласки, сколько в руках Мадонны Литты, а взгляд всегда сухих черных глаз таил в себе столько тайны и величия, как взгляд «Неизвестной» Крамского. Она бывала ко мне бесконечно доброй, жалела меня, если на меня находила хандра, восхищалась моими работами (а ведь похвала иногда нужна художнику не меньше воздуха). Бывало, что мы любили друг друга бескорыстно, отчаянно, без всякой мысли о доминировании. Но, если говорить откровенно, в такие минуты ко мне в душу всегда закрадывалась змея сомнений – счастье ли это? Или только лишь его треть?
Для Агаты же понятие счастья, казалось, совсем не зависит от меня. Порой она становилась совсем несчастной, если какое-то ее желание не удовлетворялось мгновенно. Она могла смертельно обидеться, если я по ее просьбе не подам милостыню городской попрошайке, или не куплю вон тех багровых роз, или этот черный шарф, или не выброшу эту картину в мусор. Она не понимала, что значит иметь финансовые проблемы — моя, по сути, содержанка, которой с детства ни в чем не отказывали. И я не могла отказать.
Часто капризы ее меня раздражали, но случалось, что каприз ее оказывался провидением. Так, однажды, мне заказали натюрморт, и я, без особого увлечения, писала его с неделю. В последний день Агата подошла к мольберту и исподлобья посмотрела на картину, затем скривила губы и молча, сохраняя монашеское спокойствие, забрала у меня последние краски и выбросила их в окно. Минуту я так же молча стояла у мольберта, а затем со мною случилась такая истерика, каких не было со времен подросткового возраста. Картину нужно было завтра отдавать заказчику! Что она натворила?!
Однако, пока я рыдала и била подушки, Агата, вооружившись моей кредиткой, принесла мне из художественного магазина пастельные мелки. «Что это такое? – не могла успокоиться я, - у меня картина писана акварелью! Понимаешь, акварелью!» А она лишь пожала плечами, улыбнувшись уголком рта: «А теперь будет пастелью». Поскрипев зубами и покусав себе локти, я – делать нечего – решила закончить работу этими глупыми мелками. Проработав всю ночь, я с удивлением обнаружила, что натюрморт получился необыкновенный: очень светлый, какой-то слегка детский, с болезненным зеленоватым освещением (надо добавить, что в процессе ночных мучений над картиной я превратила стоящую на столе бутылку оливкового масла во флакон с какой-то микстурой). Все это имело настроение и очарование моей Агаты. Поразительно.
С комком в горле и трясущимися от нежности руками я вошла в ее спальню, где она, по привычке и «совиному» образу жизни, смотрела какой-то фильм. Я села на пол у ее ног и хотела обнять их, поблагодарить, как слуга может благодарить госпожу… Но она быстрым движением убирает их под себя и как будто меня не замечает. Тогда я сажусь с ней рядом, беру ее руку – но она снова ее отдергивает и ровным голосом, каким в фильмах психиатры говорят с пациентами, произносит: «Не надо. Ты же видишь – я смотрю кино.»
Но я прекрасно, слишком хорошо вижу, что на экран она смотрит без интереса, и, по большому счету, для того, чтобы не смотреть на меня. Видно, что она задумалась глубоко о чем-то своем, тайном, и мысли эти куда более мрачны, чем то, что происходит в фильме – а там война, перестрелки, кровь, взрывы… И на меня ей тоже наплевать. От этого мое сердце больно сжимается, в теле появляется предательская слабость – появляется безысходность, самое болезненное ощущение из всех, что мне доводилось испытать. Это больнее, чем шипы и плети, больнее, чем горячий воск на голое тело.
Из всех доминатрикс, которых я знала, только Агата это умеет. И только в эти моменты я ощущаю свое мазохистское счастье не на треть – а в полную силу. И вновь, вновь я вспоминаю слова, услышанные в клубе в тот день, когда я нашла Агату – и благодаря ей обрели смысл:
"I know you know what you're doing to me
I know my hands will never be free
I know what it's like to be in chains..."
I know my hands will never be free
I know what it's like to be in chains..."
* (франц.) "обходилась со мной, как со старым ночным колпаком"